НОВАЯ РУССКАЯ ЛИТЕРАТУРА

Кофырин Николай Валентинович: "Чужой странный непонятный необыкновенный чужак"


[ 1 2 3 4 5 6 7 ... 96 ]
предыдущая
следующая

   -- Трудно сказать, -- ответил врач и, обращаясь к санитарам, сказал. -- Давайте его скорее в машину.
   А мне холодно. Не замерзаю, но как-то не по себе. И вдруг понимаю -- я абсолютно голый. Меня окружает тьма, и ощущение своей полной неприкрытости заставляет инстинктивно поеживаться. Почему-то мысль о том, где я, не беспокоит. Нет ни пола, ни потолка, ни стен -- одно сплошное непроницаемое пространство без границ. Предчувствие неведомой тайны обволакивает неприятным холодком, сочетаясь с наполненностью покоем и защитой невидимых стен. Впереди, точнее там, куда я обращен, распознаю источник света. Его не видно, но я весь к нему устремляюсь. Этот невидимый маяк создает ощущение бесконечности и одновременно направление движения. Стою не двигаясь, продолжая поеживаться от неприкрытости своей наготы. Мною овладевает чувство неловкости, усиливаемое неожиданностью того положения, в которое я попал. Мурашки покрывают тело не столько от внешнего холода, сколько от страха, которого еще нет, но которого почему-то жду.
   Не знаю, как согреться, и время от времени меня бьет озноб. Отсутствие чего-либо невольно заставляет сконцентрироваться на ощущениях и заглянуть в себя. И вдруг чувствую нечто теплящееся во мне, что не позволяет окончательно замерзнуть, хотя вокруг нет ничего -- только я и то, что как бы внутри меня. Стою абсолютно голый, и лишь неведомый родник тепла во мне создает контраст температур, отчего, собственно, и ощущаю свое тело. Внутренний огонек то угасает, то разгорается сильнее. Что это за тепло? Оно нежное и приятное, каким бывает тепло спящей рядом любимой женщины. Но волны его не разливаются по всему телу. Это словно лампадка, лампадка моей души. И если воспоминания о совершенных когда-то и давно позабытых хороших поступках усиливают пламя, согревая меня, то от осознания содеянных грехов оно затухает.
   Чувствую, как позади что-то происходит, но поворачиваться нет никакого желания. Оттуда веет холодом отчуждения, а впереди манит свет понимания и принятия. Я чувствую этот свет, хотя и не вижу его. Словно что-то отделяет меня от радости, которую источает невидимый источник. Эта преграда внушает страх. Она преграждает путь к свету. Проскочить невидимый турникет невозможно, я это чувствую, и в то же время не знаю, пропустят меня или нет.
   Так бывает, когда мы страстно хотим поскорее окунуться в радость переживаемых наслаждений, но уверенности, что будем пропущены на праздник, у нас нет. Знаешь, что прошмыгнуть мимо всевидящего контролера не удастся, но отказаться и уйти трудно.
   Один. Но почему-то не ощущаю одиночества. Возможно, потому, что всегда был одинок, и так привык к этому состоянию, что оно стало частью моего существования -- большей частью. Я сроднился с ним настолько, что оно кажется абсолютно естественным для меня. В одиночестве я был с собой и был собой, не в состоянии долго жить без того, чтобы не побыть наедине со своим "я". Меня тянуло к другим, но столь же, а может быть сильнее, тянуло к себе. И разрываясь между этими двумя противоположными стремлениями, я нигде не был полностью самим собой -- в компании мне хотелось побыть одному, а находясь в одиночестве, тянуло к другим; но нигде я не находил себя.
   Тело вновь пробил озноб, и кожа покрылась мурашками. В памяти вдруг всплыли поступки, когда я не мог устоять перед искушением, и брал, уступал, лгал. Эти поступки и мысли черным пятном лежали в моей душе. Никогда полученная выгода не приносила ощущения радости. Более того, как только достигал желаемого, приходило понимание, что ни деньги, ни почет, ни звания не стоят того, чтобы стремиться к ним и жертвовать самым лучшим в душе, -- они не только не приносили удовлетворения, но, напротив, создавали дискомфорт, терзая совесть.
   При этих мыслях лампадка в душе стала затухать. Вот сейчас у меня нет никаких благ, купленных ценой уступок собственной совести, они неизвестно куда делись, не принеся никакого удовлетворения. Я стою голый, у меня нет ничего, чем я мог бы прикрыться, и нет никого, кто мог бы подтвердить мои звания и достижения, объяснить, зачем и кому они были нужны, если не нужны мне самому. Ничего из приобретенного со мной нет, и нечем успокоить совесть. Холодно. В душе на крохотный огонек гордости и радости за сделанные когда-то добрые дела наползает тень стыда за ложь и тщеславие, жадность и слабость.
   И ведь знал же, знал, что все эти широко рекламируемые блага пустое, но так и не смог пренебречь ими; стремился и добивался, кривя душой. А зачем? Зачем?! Чтобы теперь вот так стоять и мерзнуть от сознания собственной гадкости? Вот какова подлинная цена приобретенного путем потери самоуважения! И ради чего? Для чего я копил, стараясь иметь как можно больше, если сейчас у меня нет ничего? Сколько сил потратил и сколько черных пятен на совести заимел, пытаясь во что бы то ни стало обеспечить себе безбедное существование, создав этим, как мне казалось, условия для душевного покоя. Но покой тем больше ускользал, чем более я был занят не им самим, а лишь средствами его обеспечения. И вот теперь у меня нет того, чего я так долго и с большим трудом добивался, ради чего жертвовал многим. И покоя нет. Только груз греховных уступок за счет собственной совести гнетет, не давая согреться. -- А помнишь как ты помог одинокой женщине, которую обокрали и она осталась без денег? Какой замечательный был тогда день, и как ты был счастлив. -- Да, приятно вспомнить. -- Ну а в остальном всегда ли ты поступал так же? -- Нет. Прости. -- Простить? А я тебя не прощаю! Вот и живи с этим!
   Так стою, терзаясь собственными мыслями, то согреваясь, то вновь замерзая. Сколько времени прошло, не знаю -- здесь нет времени. Все больше ощущаю себя словно в приемной, где в ожидании вызова дают возможность собраться с мыслями. Не знаю, что будет дальше и для чего все это, но действую, словно по давно заведенному правилу. Не жду, но готовлюсь.
   А позади кипит жизнь. Я словно издалека наблюдаю за происходящим там, где меня уже нет. Вижу, как тело положили на носилки и погрузили в машину "скорой помощи". Подъехал милицейский "уазик", и стали искать свидетелей. Стоявшие зеваки начали расходиться, явно не желая впутываться в чужие дела; и лишь один человек стал что-то рассказывать. Милиционеры делают замеры места происшествия. Машина "скорой помощи" повезла тело в больницу. Все положение тела и выражение лица говорят о приятном высвобождении от необходимости действовать, словно отдал судьбу свою в чьи-то руки. Голова перевязана, лицо бледное, и только губы, еще сохраняющие слегка розоватый оттенок, свидетельствуют о присутствии жизни.
   В милиции вскрыли дипломат и достали документы. Установить личность не составило труда. Однако сколько ни пытались дозвониться по домашнему телефону, никто не снимал трубку. В записной книжке было много номеров телефонов, но по какому именно звонить, чтобы сообщить о случившемся, никто не знал. Наконец в квартире Володи раздался звонок, и ему сообщили, что его знакомый лежит без сознания в реанимации в другом городе, и пусть кто-нибудь приедет, заберет вещи и сообщит родным.
   Володя был в замешательстве. Случившееся нарушало его планы. Сколько продлятся хлопоты, никто не знал, но что в результате могла сорваться крупная сделка, сулившая приличный барыш, Володе было очевидно. Он дал телеграмму жене своего пострадавшего друга, позвонил его сестре; адреса уехавшей отдыхать матери не нашел. Обзвонил друзей, тех, кто оказался в городе, школьную учительницу. Больше сообщать было некому.
   Жена, получив телеграмму, не знала, что делать. Она с трудом пыталась скрыть ликование от ощущения счастья и освобождения, которое принесло ей постигшее мужа несчастье. Угрызений совести она не испытывала, а чувствовала только легкость и даже окрыленность, представляя перспективы новой жизни и новой любви. Весть о происшедшей беде мигом разнеслась по деревне. Не зная куда деться от выражений соболезнования, супруга, сделав вид, что уезжает, отправилась погостить к подружке. От мужа она ушла уже полгода назад и нисколько об этом не жалела. Прожитые вместе пять лет казались ей плохим сном. С супругом они почти не встречались. Он изредка звонил, присылал поздравления с днем рождения. Она с наслаждением подумала об открывающейся перед ней перспективе, вспомнив о сберкнижке, телевизоре, магнитофоне, холодильнике и диване, которые теперь уже по праву принадлежали ей как законной наследнице. Квартиру она, конечно же, разменяет, и сделает себе очаровательное гнездышко, куда сможет приглашать понравившихся мужчин. И уж она не повторит прошлых ошибок, не будет такой дурой и не выйдет за первого встречного из-за непонятно какой любви. Мужчина этот должен быть красив, а главное -- состоятелен, чтобы никогда не приходилось больше думать о том, что одеть и где взять денег. О своем муже она вспоминала без сожаления. Правда, в памяти остались и цветы, которые он ей дарил, и стихи, которые посвящал, и совместные поездки на юг. Но в целом она была убеждена, что бог поступил справедливо, наказав его и освободив ее, тем самым подарив ей новую жизнь. Признаться, она никогда не любила и не понимала своего супруга. Он казался ей странным, а часто просто ненормальным. Она не понимала этой потребности в уединении, желания побыть одному. Ей хотелось жизненного комфорта, множества самых разнообразных удовольствий. Он же был непонятно чем и хотел неизвестно чего.
   Друзья, узнав о случившемся, вслух произносили слова сожаления, про себя думая, как хорошо, что это случилось не с ними. Они были просто школьными приятелями, и никто не считал его своим другом. Одному он казался вечно выпендривающимся, другому просто хвастуном, третьему циником и лгуном, умудрившись задеть самолюбие почти каждого в классе.
   Школьная учительница вспомнила о нем как о хорошем, но вечно задиристом ученике, не умеющим приспосабливаться и не желающим соглашаться с мнением большинства. Большинство были как все, только он желал показать собственную оригинальность. Всегда спорил и хотел доказать свою правоту. Попытки беседовать с ним, убедить, что с его характером будет трудно ужиться с людьми, не давали результата. Он слушал, вроде бы соглашался, но оставался всегда при своем мнении, а чаще настаивал на своем. Упрямый, своенравный, он старался быть лучше и оригинальнее всех. Сколько с ним ни говорила, даже родителей вызывала, убеждала -- нужно меняться, приспосабливаться, иначе не выживешь. Он кивал, но продолжал оставаться самим собой. Часто не могла сдержать раздражения, споря с ним, после чего долго не могла заснуть, невольно размышляя над его словами о том, что нельзя судить о человеке только по поступкам, поскольку никто не может познать чужой души. Вспомнила, как он впервые обратил на себя внимание, выступив один против всего класса, и одержал победу, отстояв право быть самим собой, несмотря на давление большинства и наперекор мнению учителей. Своей прямотой он вызывал неприязнь у многих. Может быть, потому и не было у него близких друзей, а те, кого почему-то считали его друзьями, ничего не могли о нем сказать. Для них он всегда был непонятным, с какими-то странными замашками и причудами, вечно затевающий неприятный для всех спор. И темы выбирал весьма необычные: о цели и смысле жизни, о добре и зле, любви и ненависти, -- что мало кто хотел обсуждать, а кто все-таки решался, после таких дискуссий окончательно портил с ним отношения.
   Одноклассники вспомнили, что он всегда был сам по себе, никогда не пил со всеми вино, хотя и присутствовал на мальчишниках; когда все компанией ходили на футбол, он тащился в филармонию; и вообще, с ним почему-то все чувствовали себя неуютно, в его присутствии трудно было цинично говорить о женщинах и ругаться матом. Но главное -- было непонятно, что же ему нужно. Вечно он был не как все. В целом никто искренне не сожалел о случившемся, втайне радуясь, что судьба к ним оказалась благосклоннее и несчастье прошло стороной. Ему просто не повезло, вот и все, что могли сказать.
   Они правы. Я действительно не старался быть похожим на других, хотя и не избегал компании. Но не мог же я пить вино и ругаться, только чтобы быть как все. Вместо того чтобы постараться стать своим, я подчеркнуто оставался собой. Меня даже как-то хотели напоить, только для того, чтобы я ни в чем не отличался от остальных. В моем присутствии приятели почему-то чувствовали себя плохими, и хотя мне не отказывали в компании, но и не приглашали. Я всегда старался быть самим собой, и потому был чужим. Старался держаться естественно, хотя, возможно, со стороны казалось, будто я хочу подчеркнуть свое моральное превосходство. Да, наверно, я действительно был чужим среди своих, и скрыть это при всем старании было трудно. Когда же начинал подыгрывать, то хотя мне это и удавалось, однако рано или поздно подлинная сущность выдавала себя, и меня сразу изгоняли.
   Мать, получив письмо, отправленное накануне, подумала, что сын ее опять написал что-то заумное, вот до чего любит философствовать. Как и всегда, она так и не поняла моего сожаления об отсутствии между нами теплоты и взаимопонимания. Наши родственные отношения ограничивались телефонными звонками и хождением в гости по праздникам. Даже в дни рождения мы часто забывали поздравить друг друга. А все потому, что никогда не испытывали друг к другу взаимной любви, а когда начинали разговаривать, то мать всегда раздражалась и уходила с испорченным настроением. А ведь я хотел только достичь взаимопонимания. Правда, бывали мгновения, когда мать старалась приласкать меня. Но эти "наплывы нежности", как она сама их называла, были столь кратковременны, что лишь раздражали обоих. Я не испытывал к матери привязанности, возможно, потому, что не чувствовал к себе ее искренней любви. И хотя в памяти осталось чувство глубокой и сильной привязанности к родителям, оно, к сожалению, так и осталось невыраженным. Даже когда, в особенности по утрам, меня всего буквально распирало от любви к отцу и матери, я никогда не смел выразить этого чувства. Постепенно эта потребность, не находя отклика, сошла на нет, а на смену ей пришла отчужденность. Для моей матери я всегда казался странным, и даже в детском саду другие дети нравились ей больше, нежели собственный сын, казавшийся чужим. Ей было непонятно, почему между нами нет ничего общего. Когда мать пыталась применить силу, а я защищал себя и с языка срывались оскорбительные слова, мать чаще объясняла это моей нервностью, чем недостаточностью своей любви.
   Сестра, когда узнала о случившемся, испытала лишь чувство облегчения. С моей смертью решались многие проблемы, и теперь она становилась единоличной хозяйкой всего, что оставил отец. Свою часть наследства она давно промотала и, как всегда, нуждалась в деньгах. Поэтому возможность распорядиться тем, что теперь принадлежало ей по закону, было весьма кстати. Никто, наблюдая наши взаимоотношения, не смог бы сказать, что мы родные брат и сестра. Ни о каких теплых чувствах не могло быть и речи, когда мы делили имущество или боролись за расположение отца. Ненависть в своем сердце сестра ощущала гораздо чаще, чем я, при этом никогда не испытывая любви ко мне. Я мешал ей жить самим фактом своего существования, а она мешала мне, и мы даже не старались скрыть этого. Наверно, это было единственное, в чем между нами было взаимопонимание. Мы были не столько разные, сколько чужие друг другу.
   Лишь отец, который умер несколько лет назад, мог бы испытать сожаление по поводу постигшего сына несчастья. И хотя в детстве он строго наказывал меня и даже порол ремнем, что, наверно, и привело к отчуждению, тем не менее отец всегда искренне сопереживал моим неудачам. Как и все, в своем сыне он хотел видеть реализацию своих несбывшихся надежд, однако не понимал моего стремления к философии. Когда же я взбунтовался и ушел из дома, отец очень переживал, ведь все свои успехи в карьере он рассматривал как трамплин для сына. Мы оба испытывали взаимное притяжение, которое пытались скрыть, и в котором никогда не признавались друг другу, ощущая невидимые преграды на пути этого чувства. Мы боялись выразить свою любовь, а потому поддерживали отстраненные и даже холодные отношения. Лишь в последний год жизни отца, когда он уже почти не выходил из больницы, я часто навещал его и мы подолгу беседовали. И хотя разговор касался повседневных вещей, сам факт общения говорил о связи, которую даже смерть не сможет прервать. Наверно, отец отдал мне много первозданной родительской любви, хотя в памяти остались и темный чулан, и порка, и испытанное при этом унижение. С каждым таким воспитательным усилием пропасть между нами увеличивалась, и преодолеть ее мы так и не смогли. Отец удивлялся тому, как стойко я переносил наказание, -- ему была непонятна та гордость и чувство собственного достоинства, с каким я шел в чулан и долго упорно стоял там, не желая извиняться. Когда все же вынужден был произнести слова, прося прощения, то делал это скорее для родителей, нежели по собственной воле. Отец видел, что всякое наказание лишь усиливает мое чувство собственного достоинства, которое невозможно было ни растоптать, ни уничтожить. Когда я выходил из чулана, мои глаза не были заплаканными, и казалось, что наказание лишь закалило меня и укрепило в собственной правоте. Я так привык к этому, что даже с некоторой радостью шел в свое убежище, где, стоя в темноте, мог спокойно размышлять. Вскоре отец понял, что не надо пытаться сломить мой дух, и прекратил порки. Мы никогда не говорили о любви, словно страшась в этом признаться друг другу, не смогли сказать даже в последнюю встречу, и расставшись навсегда, так и не сумели перебороть необъяснимой боязни. И то, что почувствовал отец, глядя в последний раз на уходящего сына, то же испытал и я при виде истощенного болезнью родителя, молчаливо машущего на прощание рукой. Когда неожиданно пришло известие о смерти, я вначале почувствовал некоторую растерянность. В морге, глядя на застывшее пожелтевшее лицо отца, я понял, что так и не смог выразить свое чувство любви к нему, и что смерть не прервала, а напротив, сделала связь между нами более отчетливой. Посещая могилу родителя и молча общаясь с ним, я никогда уже не мог избавиться от ощущения, что мы оба думаем друг о друге, и только лишь теперь не стыдимся признаться друг другу в любви. Связь с умершим отцом была гораздо более теплой и сильной, чем отношения с живущими матерью и сестрой.
   Все эти воспоминания пронеслись в памяти за несколько мгновений, напомнив о реальном содержании прожитой жизни. Но не исчезли, а словно наполнили собой пространство, в котором нахожусь все это безвременье. Они воплощаются, становятся ощутимыми, присутствуют рядом, но дотронуться до них, как до миражей, невозможно. Все пребывает словно в ином измерении, в обычной жизни не наблюдаемом. Я могу видеть лишь сполохи той жизни, что позади; она идет своим чередом, уже не достигая меня вихрем страстей. Каким-то неизвестным ранее чувством понимаю, что воспоминания материализовались не случайно, не помимо меня, но лишь обращаясь к памяти моей. Я хочу спросить, зачем они, но спохватываюсь, поскольку никого вокруг нет.
   И вдруг... меня ослепляет Свет. Он пробивается своими сильными лучами сквозь невидимое отверстие, и чувствую не столько его мощь, но удивительное упоение радостью, которая охватывает все мое существо. Лучи света насквозь пронзают меня и я испытываю блаженство, весь без остатка превращаясь в одно большое чувство, становясь частицей Света. Чувствую себя как никогда бесконечно
[ 1 2 3 4 5 6 7 ... 96 ]
предыдущая
следующая

[ на главную  |   скачать полный текст  |   послать свой текст ]