-- Но ведь мы дружим
уже более двадцати лет, и у меня нет
никого ближе тебя, -- в отчаянии сказал
Дмитрий.
Вольдемар молча стал
собирать сумку, намереваясь уйти.
-- А что бы ты сделал,
если бы я действительно умер? Как бы
распорядился моими записями?
Помолчав, Вольдемар
в свойственной ему манере, глядя в
потолок, ответил:
-- Если они никому не
нужны, то, наверно, выбросил.
После этих слов
Дмитрий почувствовал, как внутри все
похолодело, и еще одна капля горечи
упала в до краев наполненную
смятением душу. Надежды не
оставалось. "Какая же новость
станет последней каплей моего
терпения?" -- удивился Дмитрий
неожиданно заданному самим себе
вопросу.
-- У меня к тебе
просьба. Позвони жене, попроси
приехать. Хорошо?
-- Звонить твоей
супруге мне крайне неприятно, а тем
более просить ее о чем-либо. Я и так
потратил много времени. К тому же,
послезавтра мне нужно провернуть одно
выгодное дельце. Я давно готовил эту
сделку и не могу допустить, чтобы она
сорвалась. Нет, прости, не могу.
В одно мгновение
последний близкий человек, которому
Дмитрий доверял, становился чужим.
Такого предательства Дима не ожидал.
Теперь он оставался абсолютно один.
-- Но ведь я прошу тебя
о самом важном. Неужели тебе деньги
дороже?
-- Послушай, --
раздраженно произнес Вольдемар. -- Я и
так делаю для тебя все, что могу. Не
требуй от меня большего. Я звонил
твоей жене, и знаешь, что она мне
сказала? Сказала, что и сама не
приедет, и ребенка не даст.
-- Почему?
-- Она сожгла все
мосты и не хочет давать тебе надежду
на возвращение.
Наступило тягостное
молчание. У Дмитрия непроизвольно
сжались кулаки. Как ни пытался он
подготовиться к неприятному ответу, но
все же броня видимого равнодушия
оказалась непрочной, и упавшая глубоко
внутри слеза со звоном разбила
последнюю хрупкую надежду. Дмитрий
знал, был почти уверен, что жена так и
ответит, однако надеялся, верил, что она
все же приедет или хотя бы позволит
привезти дочь.
-- Каким голосом это
было сказано?
-- Как обычно.
-- Черт тебя подери,
Вольдемар, как именно она сказала? --
не выдержал Дмитрий.
Он чувствовал, что
теряет остатки самообладания, а друг,
казалось, намеренно лишал его
терпения. Хотя, возможно, Вольдемар
просто не понимал всего того, что
скрывалось за настойчивыми
просьбами Дмитрия, не ощущал всей
бури чувств, которую тому с трудом
удавалось сдерживать за внешней
невозмутимостью; или, может быть,
просто не сопереживал своему
больному товарищу.
-- Она говорила
голосом равнодушного человека,
которому на все наплевать, -- нехотя
выдавил из себя Вольдемар. -- Как будто
ты для нее вовсе не существуешь.
Слышать это было
невыносимо. Разжав плотно сжатые
губы, Дмитрий спросил:
-- Как это?
-- Она старается
делать все, чтобы вычеркнуть тебя из
своей жизни, словно ничего и не было.
От этих слов Дмитрий
почувствовал желание соскочить с
кровати и, как есть в гипсе, рухнуть
прямо на пол. Сил сдерживать душившее
его негодование больше не было.
"Какая
гадина!" -- выругался про себя
Дмитрий, и обратившись к Вольдемару,
спросил:
-- Что же мне теперь
делать?
-- Это ты меня
спрашиваешь?
-- А кого мне еще
спросить, ведь кроме тебя у меня
никого не осталось.
Вольдемар не ответил,
видимо не считая себя участником
происходящей драмы. Он не раз был
невольным свидетелем исповедей,
которые Дмитрий тяжким бременем
возлагал на него, доверяя свои самые
интимные тайны.
Ответа не было. Но у
Димы было ощущение, будто кто-то
знает, что и как ему нужно делать. Это
ощущение не отпускало его и даже
несколько успокоило, хотя кулаки были
по-прежнему крепко сжаты. Дмитрий
молча лежал, уставившись в потолок, и
в глубине души плакал. Ему хотелось
что-то делать, бежать, позвонить ей,
сказать, увидеть, обнять, ударить,
взять, снова ударить, и плакать,
плакать, плакать...
-- Правильно говорят, --
сказал Вольдемар, -- повезет с женой --
будешь счастлив, не повезет -- станешь
философом.
"А может быть,
подсознательно я и желал стать
философом?" -- подумал Дмитрий,
а вслух, будто себе самому, стал
говорить:
-- Было в этой девочке
что-то страдальческое. Вид у нее был
кроткий, хотя в глазах иногда и
мелькали нотки сдерживаемого
бешенства. Я понимал, что счастье в
семье это миф, но чувствовал себя
заложником этого мифа, и ничего не
мог с собой поделать. Она не сказала о
своей беременности и только с каждым
днем все более настойчиво спрашивала,
когда мы поженимся. А когда подали
заявление, вдруг стала отказываться
выходить замуж. Глупая ситуация. Но
я-то ее любил! Любил, и потому не мог
отказаться, хотя понимал, что брак наш
обречен. Я любил ее все это время и
старался быть хорошим мужем, но
конец был предопределен -- потому что
она меня не любила. А узнав о ее
беременности, я не смог пойти против
природы. Я в любовь, в идеал верил, а
тут обман -- вот в чем проблема! Нет
ничего хуже, чем узнать, что мечта
оказалась твоей глупостью, а предмет
восхищения -- банальной пошлостью.
Пойми, в любви к жене и дочери я видел
смысл существования, а вдруг
оказалось, что этот смысл выдумка,
обман и ничего более. Чем жить
теперь?!
-- Ты просто идиот,
если всецело верил жене. Отдал ей все,
проявил благородство. А ей деньги были
нужны, а не твое благородство! Она тебя
никогда не любила и попросту
использовала. А когда ты перестал быть
ей нужен, ушла, захватив имущество,
которое, как она считала, является
компенсацией за все годы, прожитые
без любви.
-- Нет, не могу в это
поверить.
-- Я не хотел тебе
раньше говорить, чтобы не
расстраивать, но ведь она и меня
соблазнить пыталась. Пришла,
попросилась в душе помыться, а потом
голышом бегала. Помню, как она
сказала: "Интересно, что будет,
если я ему изменю?"
-- Нет, нет, не верю.
Ведь было столько, столько...
-- Ладно, я пойду куплю
что-нибудь. Чего тебе хочется?
-- Ничего не хочу,
ничего!
Дима отвернул голову
к окну, стараясь разглядеть ветви
сосен. За окном шел дождь. Сосны
качались из стороны в сторону под
напором шквалистого ветра, и из теплой
освещенной больничной палаты
происходящее за окном казалось
настоящей бурей. Дмитрий подумал о
том, как тяжело будет Вольдемару
возвращаться в такую погоду.
Дверь захлопнулась, а
Дмитрий все еще продолжал неотрывно
смотреть на мучительные раскачивания
сосен из стороны в сторону. Он думал о
ней, и уже не воспоминания, а видения
вставали перед глазами. Вот она сидит
в комнате на диване, под абажуром,
который они покупали вместе, вяжет,
искоса поглядывая на экран
телевизора, рядом играет в куклы
Лялечка, а он далеко, далеко от них, и
они даже не вспоминают о нем, словно
его и нет. А может быть, они не одни, у
них гости, и все сидят за самоваром,
пьют чай, смеются, и совсем не
вспоминают о нем. А может быть... Нет!
Хотя, скорее всего... Кто-то обнимает
ее, целует, и она отвечает, подставляя
свое тело навстречу...
"Неужели это я во
всем виноват? Быть может, я был
слишком требователен к этой еще
совсем девочке? Чего же я хотел от
нее? Любви? Но что такое любовь?
Представлял ли я то, к чему стремился,
или же все это было лишь игрой
воображения, неуловимыми миражами
желаний? Хотел ли я нежной грусти или
безумной страсти, понимания или
наслаждения, ее или себя? Начитавшись
статей про любовь, популярных книжек
о сексе и классических женских
романов, знал ли я, к чему стремлюсь: к
умиротворяющему домашнему комфорту
или к трагической развязке в духе
Кармен? Наверно, желал того и другого,
и, как всякий мужчина, хотел в одной
женщине видеть одновременно верную
домохозяйку и непостижимо ветреную
любовницу, и маму, и дочку. Но чего же
хотел более: покоя или страсти,
нежности или боли? Иногда казалось,
хочу невозможного, -- нет, не каких-то
сексуальных причуд, а чего-то такого,
что лежит за границами моих желаний.
И не потому, что она была плохой или
хороший человек, лучше или хуже меня,
а потому, что я хотел того, что ни она, ни
любая другая женщина не могли мне
дать. Даже в порыве самой безумной
страсти я рано или поздно упирался в
дно наших отношений с женой. А мне
хотелось бесконечности, и потому
чувство мое никогда не было полностью
удовлетворено. Возможно, кто-то назвал
бы это страдающим эгоизмом, однако
не любоваться собой, а полностью
отказаться от себя -- вот к чему меня
необъяснимым образом тянуло, словно
я принадлежал не себе, а то, к чему
меня неудержимо влекло, находилось за
границами человеческих возможностей.
Наверно, все, о чем я мог мечтать
рядом с ней, -- было, пусть краткие
мгновения, но было. Хотя, даже в
сладостные минуты отдыха после
страсти, я никогда не испытывал
полного умиротворения; мне хотелось
лететь неизвестно куда и зачем. С ней я
чувствовал себя одиноким и почему-то
всегда смутно ощущал, что не в ней мое
счастье, что счастье мое иное. Любил ли
я ее? Скорее, хотел любить, и в этой
любви было больше боли, чем радости.
Я надеялся, что когда-нибудь моя
нежность вызовет в ней ответное
чувство. Была ли это ошибка? Если я
сознавал, что она ко мне равнодушна, и
тем не менее соглашался на такой
брак, где любит только один, разве
можно это назвать ошибкой? Нет,
скорее это судьба. Но что такое судьба?
И что такое ошибка? Быть может, не
только счастливые, но и несчастные
браки вершатся на небесах?"
Неожиданно
открылась дверь и в палату вбежал
запыхавшийся Вольдемар. Он схватил
со стола забытый бумажник и уже
собирался хлопнуть дверью, как
неожиданно для себя Дмитрий спросил:
-- Как ты думаешь, у
моей жены кто-то есть?
Сказал, и
почувствовал, как внутри все замерло, а
дыхание остановилось, сжатое страхом
и болью.
-- Ты хочешь правды? --
ответил Вольдемар, стоя в дверях.
-- Да. Мне нужна
только правда, ничего кроме правды, -- с
мольбой произнес Дмитрий.
-- Уверен, что у твоей
жены кто-то есть.
-- Почему?
-- Я разговаривал с ее
соседкой по квартире, которая
рассказала, что к твоей жене ходил один
молодой человек, а сейчас живет то ли
третий, то ли четвертый. Она уже
сбилась со счета. Прости, я пойду, а то
опоздаю в магазин. Вот держи. Это мне
какие-то люди всучили на улице.
Почитай, может полегчает.
Вольдемар положил
что-то на тумбочку и быстро вышел из
палаты.
Это были рекламные
листки, которые в изобилии раздавали у
станций метро и на остановках
автотранспорта сторонники различных
вероисповеданий, вербовавших
прихожан среди случайных прохожих. На
развороте был изображен молодой
улыбающийся мужчина с бородой, рядом
с ним крест, а на кресте тело какого-то
человека. И под всем этим помещалась
надпись: "Имеющий Сына (Божия)
имеет жизнь; не имеющий Сына Божия
не имеет жизни".
"Что за чушь! -- с
негодованием подумал Дмитрий. -- Да
пошли бы они все! Никто и ничто не
облегчит моих страданий. Никому до
меня нет дела".
Разочарованный, он
отбросил листок в сторону. А потом
долго лежал, не меняя позы, и тупо
смотрел на щель в двери, сквозь
которую в палату проникал свет из
коридора. Затекшие мышцы
сигнализировали о необходимости
изменить положение, но Дмитрий не
двигался, ощущая облегчение от
онемения. Ноющая боль в ногах
постепенно разожгла огонь во всем
теле, и Дима отдался ей с
воодушевлением. Чего стоила эта
физическая боль в сравнении с
мрачным холодом отчаяния,
уничтожавшим все привязанности,
которыми Дмитрий жил прежде и
которые часто согревали его приятными
воспоминаниями? Теперь любое
касание того, что было еще дорого,
оставляло в душе рваные раны. Душа
словно окоченела, и та боль, что огнем
терзала тело, не могла растопить
холода, сковывающего все внутри.
Дмитрий лежал и
широко раскрытыми глазами смотрел в
потолок. Тишина усиливала яркость
воображения, и он начинал видеть ее то
с одним, то с другим, то с третьим, или
со всеми вместе. Казалось, ничто не
может остановить этой
непрекращающейся череды
мучительных видений. Он представлял
ее в красивом белье, им же подаренном
по случаю годовщины свадьбы, во всем,
что дарил ей когда-то и что доставляло
ему огромное удовольствие видеть на
ней. Но теперь всем этим наслаждался
кто-то другой, а он -- законный муж --
смотрел на все это со стороны, словно
присутствуя рядом. Вот кто-то
незнакомый трогает, ласкает, гладит ее,
а она лежит с широко раскрытыми
глазами, демонстрируя, какое
неизмеримое удовольствие испытывает.
Неожиданно вошла
медсестра со шприцем и ваткой. Дима
приготовился к уколу, но не
почувствовал никакого облегчения от
боли, с которой игла вошла в тело.
Медсестра ушла, а он опять остался
один на один со своими видениями,
делавшими его непосредственным
участником происходящего.
Он чувствовал себя
защищенным от любви, -- чтобы
добраться до еще теплящейся в глубине
души надежды, нужно было разрушить
слой равнодушия, преодолеть боль и
проникнуть сквозь нежность.
"Жена. Моя
любовь. Неужели она ничего не
чувствует, ничего не помнит, не хочет
ничего вернуть? Нет, не верю, не может
этого быть! Моя любимая женщина, не
любящая меня, она извивается под
чьим-то телом. Но кто это? Может быть,
я? Так все похоже. Как когда-то было у
нас... Я никогда не видел себя со
стороны, и только ее глаза, то
закрывающиеся, то вновь смотрящие на
меня, говорят, что сейчас я всего лишь
посторонний наблюдатель, свидетель ее
прелюбодеяния, а ей так хорошо, как
никогда не было со мной. Оттого, что
кто-то видит ее, она испытывает еще
большее удовольствие. Вижу все это я!
Она время от времени открывает глаза
и смотрит на меня, словно давая понять,
что другой доставляет ей большее
наслаждение, чем я когда-то. Здесь я
третий лишний. Заниматься любовью с
ним у меня на глазах доставляет ей ни с
чем не сравнимое удовольствие. Все
тело ее как-то особенно извивается,
будто делает она это напоказ или ее
прелюбодеяние снимается на видео. А
зрителем являюсь я -- ее муж!
Стою у дверей нашей
небольшой комнатки. На полу валяется
разбросанная одежда, на столе бутылка
вина, грязные чашки и недоеденный
кусок торта. Кровать слегка
поскрипывает в такт движениям --
сколько раз она просила смазать --
слышатся характерные причмокивания и
все усиливающиеся стоны, говорящие
только об одном. Неужели это кто-то
другой? Может быть, все это мне
снится? Зад ритмично движется, частота
толчков все увеличивается, и каждое
слияние вызывает рвущийся наружу
стон сладострастия. Еще, ну еще, еще
разок, ну же, ну... Нет! Нет! Стой! Прошу
тебя. Остановись! Сжалься надо мною!
Ведь я так люблю тебя! Подожди. Не
надо! Умоляю, не надо!
Все замирает.
-- Кто здесь?
Молчу.
-- Кто здесь? -- тихо
спрашивает она. В голосе ее
чувствуется страх.
"Если Сатана и
правит миром, то делает это с помощью
женщины", -- проносится мысль.
Вижу красивое с тонкими чертами
мужское лицо. Густые брови вразлет и
римский нос этого красавчика, наверно,
вызывают в ней ни с чем несравнимое
возбуждение. Изменять с ним верх
наслаждения.
-- Вы кто? --
спрашивает он.
Голос его дрожит, в
глазах застыл ужас.
-- Кто я? -- Интонацией
даю понять абсурдность вопроса.
Уверенными
движениями, словно чувствуя свою
правоту, она поднимается с кровати и в
полный рост, абсолютно голая, ничуть не
смущаясь своей наготы, встает передо
мной.
Как она похудела.
Грудь ее, когда-то полная молоком,
теперь висит двумя съежившимися
комочками. Серые глаза смотрят на
меня с безудержной отвагой.
-- Что тебе надо? --
спрашивает она, даже не пытаясь
прикрыться.
Чувствую, как
холодеют руки, и с силой сжимаю их за
спиной. Вид у меня, наверно,
подавленный. Но все же неотрывно
смотрю ей прямо в глаза, держа в руках
свою беззащитную любовь.
-- Как ты могла? Как
ты могла! -- вырывается крик
непереносимого страдания.
-- Что? Это? -- она
кивком головы указывает на постель. --
А ты думал, я буду всю жизнь горевать
по тебе? Так нет же! И он у меня далеко
не первый, и не последний. Я его не
люблю, хотя и занимаюсь с ним
любовью. Но с ним, и с другими тоже,
мне лучше, чем было с тобой, поскольку
с ними я свободна и могу делать все,
что мне приходит в голову. Я живу как
хочу, и сама выбираю, с кем мне спать!
-- Но я же, я же... твой
муж.
-- Муж? -- она
неестественно смеется и кажется
вакханкой, с наслаждением и болью
отдающейся греху. -- Какой ты муж? Ты
никогда не был мне мужем уже потому
только, что я тебя никогда не любила.
Она надрывно
смеется.
-- Муж! Ха-ха-ха!
Вид мой жалок.
Чувствую себя поверженным. Но
гордость заставляет меня защищаться.
-- Но ведь я любил
тебя, и ты хотела от меня ребенка. Ведь
мы прожили вместе столько счастливых
мгновений.